Честертон в Англии

Часть эта — для Литвы и России, в Англии можно все найти без меня. Здесь я использую только то, что написано в других книгах. Архив я смотрела — именно смотрела несколько часов, в марте 1998 года. Надеюсь посмотреть и почитать больше, но мне очень хочется рассказать здесь, у нас, о Честертоне к его 125-летию.

Даст Бог, напишу еще что-нибудь к тому 2001 году, когда пройдет 100 лет с его свадьбы и с начала его славы. Замечу, что славе он смущенно удивлялся, а женитьбу считал незаслуженным и неоценимым даром. К жене он относился благоговейно, к себе — несерьезно, к суете — точно так, как относятся к ней святые.

Гильберт Кийт Честертон родился 29 мая 1874 года, в один день с Джоном Кеннеди, в один год с Бердяевым и Черчиллем. Отец его, Эдвард Честертон, унаследовал вместе с братом процветающее дело (продажа недвижимости) и был, по-видимому, очень похож на идиллических отцов из викторианских детских книжек, скажем — на мистера Кармайкла из «Маленькой принцессы» Детство Честертона — уже вызов.

И в конце прошлого века, и сейчас, в конце этого, мы думаем, что «на самом деле», «в жизни» бывает только всякая гадость (Вышеславцев называл это «игрой на понижение»). Действительно, зла много, люди, мягко говоря, сомнительны, и узнать это можно прямо из Писания, например, из начала 7 главы у пророка Михея. Однако писать я об этом не стану, и так все знают.

Напомнить надо другое — то, что неустанно напоминал Честертон: все эти темные ямы не совсем «есть», потому они и исчезают, как не было, а остается, наследует землю тот слой, из-за которого, читая сказки, испытываешь «радость узнавания».

Обойдем сразу все споры, «правда» это или «неправда». Честертон считал правдой только это, а мы пишем о нем. Судить, если хотите, можно по плодам.

Тогда получится, что в Кенсингтоне, сперва — на Кэмден-хилл, потом — в Уоррик-гарденз жила уютная, свободная, просвещенная семья. Отец, возвращаясь домой, писал акварели, гравировал, переплетал книги, написанные им для своих детей; украшал дом и сад. Честертон мало пишет о матери, но нет ни единого свидетельства о каком-нибудь скелете в шкафу. Другая ее невестка считала ее и несобранной, и несколько властной; но оба сына не похожи на тех, кого подавляла мать.

А главное, забегая вперед, скажу: когда Гильберт стал совершеннолетним, в 1895 году, она писала ему в Оксфорд где он гостил у друга: «благодарю Бога за день, когда ты родился и за день, когда ты стал взрослым... Что бы я не сказала, что бы не дала, это не выразит моей любви и моей радости от того, что у меня такой сын.» Так не пишут «пассесивные» матери.

Звали ее Мэри-Луиза; считалось, что по отцовской линии ее семья восходит к французам по фамилии Грожан (по-английски это — Гроджин), но ученые теперь раскопали, что восходит она к французским швейцарцам. Мать ее была шотландкой, урожденной Кийт (Keith). Детей у Честертонов было трое, но дочка Беатрис умерла в 1876 году. Через три года, осенью 1879, родился брат Сесил.

Еще через много лет вдова Сесила Ада написала, что увидела она в их доме, когда пришла туда в первый раз. Самый дом видела и я, но там живут другие люди и попросить их, чтобы они меня впустили, я не решилась.

По словам Ады Честертон, стены в столовой были бронзово-зеленые. Краснодеревный стол, краснодеревный поставец с бутылками, еще какой-то стол со скатертью винного цвета, камин по рисунку отца. Вероятно, Ада сидела лицом к двери, за которой виднелась розовая гостиная, а дальше — «длинный и дивный» («long and lovely») сад, где росли сирень и жасмин, ирисы, вьющиеся розы. У дальней стены стояли высокие деревья; сделав прыжок во времени, Ада сообщает, что на праздники отец семейства вешал на них разноцветные фонарики. В комнатах того этажа, который у нас называется первым, всюду стояли высокие книжные шкафы. Описывает Ада (уже извне) зеленые ящики с цветами на окнах.

Там же, в столовой, напротив камина висел портрет маленького Гилберта, заказанный итальянскому художнику Баччени. Это — вылитый Седрик, лорд Фаунтлерой, и в таком же самом костюмчике — черный бархат, белый кружевной воротник, золотистые локоны. Теперь его печатают в «Автобиографии», а есть и более раннее изображение, Гилберт года в полтора, очень жалобный и худенький, но приветливый. Лет в семь, когда кончается сравнительно раннее детство, Честертона остригли, на фотографии он мрачный и стриженый, а жалобный и худенький, но не приветливый — Сесил. Дальше, до фотографии Честертона-новобрачного, он непременно мрачноват и стрижен по-мужски, без завитков.

Сам он пишет, что детство было его настоящей жизнью. Поверить этому нетрудно и потому, что многие так чувствуют, и потому. что «белый свет чуда», идущий именно из детства, освещает всю его жизнь. Собственно, случается это со всяким, кто знает «свет в начале тоннеля» [1], даже с не очень смиренным Набоковым и не очень кротким Ивлином Во. Человек, явственно это знающий, но вообще ничего не объяснявший — ангельский Вудхауз.

Принято считать, что в детстве Честертон верующим не был, но это вряд ли так. Другое дело, что хороший ребенок не различает так, как взрослый, естественного и сверхъестественного. Прочитав первые две главы «Автобиографии», особенно — вторую, сам оказываешься в таком мире; но не узнаешь, что это семилетний Честертон рисовал Распятие (для Англии тех времен — связанное с католичеством), а немного раньше написал «God is my sord and my sheellbiker» [2]. Крест и меч, судя по рисунку, уже тогда были связаны для него. Наверное, через 50 лет, он вспоминал об этом, когда писал, как Деннис Трайон «перевернул деревянный меч и быстро пошел по белой дороге, а мальчик с крестом в руке смотрел ему вслед». [3]

В 1881 году Честертон пошел в подготовительную школу, в 1886 ее кончил и в самом начале 1887, двенадцати с половиной лет, поступил в старинную школу Сэнт-Полз, основанную при соборе св. Павла другом Томаса Мора. За четыре века ее кончили много прославленных людей, в том числе — Милтон и Малборо. От Итона, Харроу или Рэгби она отличалась тем, что была в самом Лондоне, мальчики жили дома. Кроме того, спорту здесь отводили небольшое место.

Страшно представить, что делал бы подросток Гилберт в старинных интернатах с полями и площадками для игры. В Сэнт-Полз, и то он с большим трудом занимался физкультурой. К тому времени проявились очень важные его черты: он был исключительно неуклюж и исключительно кроток.

Исследователи рассуждают сейчас о том, чем именно он болел, и приходят к выводу, что начались неполадки эндокринной системы. Он еще не был толстым, но стал очень высоким. По его словам, он все время спал; видимо, не все время, потому хотя бы, что, по его же словам, самозабвенно читал стихи, когда шел в школу. К тому же, он их писал. Мальчики стали над ним смеяться — например, положили ему снегу в карманы, и он заметил только в классе, что под партой образуются лужи; но он обезоружил их полным отсутствием самолюбия.

Правда, помогло еще и то, что с ним подружился Эдмунд Клерихью Бентли, в классе популярный. Как бы то ни было, довольно скоро, в 1890 году, Честертон возглавил Клуб Дебатов, куда входили Люшен Олдершоу, братья д? Авигдор, братья Соломон, Фордэм, Солтер, Вернэд и Бенгли. Он дружил всю жизнь со всеми, особенно — с Бенгли и Олдершоу.

О том, каким он был тогда, Бенгли пишет: «Г. К. Ч., когда я его впервые увидел, был необычайно высоким, долговязым мальчиком с серьезным, даже угрюмым выражением лица, которое очень легко сменялось веселым и счастливым».

Однако сам Честертон, конечно, себя таким не видел. Этим годам он посвятил главу «Автобиографии», и пишет там, главным образом, о своих друзьях. Сама глава называется «Как быть тупицей», но даже ему пришлось рассказать о неожиданных успехах. Умные учителя заметили, как он даровит; среди прочего, ему дали Милтоновскую премию за поэму об иезуите св. Франциске Ксаверии. Почему он писал о католике, неясно. Католики перестали быть «лишенцами» примерно в середине века, когда Пий IX сделал кардиналом знаменитого Уайзмена.

К концу 80-х годов католиками уже стали такие выдающиеся люди как лорд Эктон, в расцвете славы были кардинал Ньюмен и кардинал Мэннинг, представляли два типа католиков (какие именно, поговорим позже). Но большинство по прежнему считало «папистов» кровожадными чудищами. Как все-таки хорошо, что пятилетнее правление несчастной и фанатичной Марии Тюдор настолько поразило нравственное чувство! Конечно, все было сложней — а тем не менее, это — правда.

Когда Честертону вручали премию, которую до тех пор давали только ученикам выпускного класса, он вышел, постоял, забыл взять диплом и вернулся на место. Родители уже знали, что ни в Оксфорд, ни в Кембридж он не пойдет, хотя Сэнт-Полз : именно туда и готовила. Считалось, что он хочет учиться живописи. Скорее всего, это не шокировало семью; однако что-то их настораживало — может быть, Гилберт был уж слишком рассеян. Подступила пора, которую он описал в главе «Как быть сумасшедшим». Позже он считал, что в юности «нормально побыть ненормальным». [4] Наверное, так и есть — но это очень тяжело.

Писать об этом времени в главе «Innocence» я собираюсь потому, что такое острое чувство зла у циника невозможно. Все мы знаем, что мальчики этого возраста бывают циничными, бывают и «темными», но у него все время оставался отмер, он сам себе ужасался. Трудно не верить, когда он пишет, что был совершенно погружен в себя и угрожал ему солипсизм; но он умел себя судить! И то, и другое он навсегда запомнил.

Много раз мы читаем у него что-нибудь вроде слов Мадлен из «Шара и креста». Тернбул говорит ей: «Простите... вы самый чистый и честный человек на свете... а я — самый подлый», и она отвечает: «Если вы сами так думаете, значит, все в порядке». [5] Много раз писал он и том, что мы всегда — на краю бездны. Перекрещиваются эти мысли, когда он повторяет, что бездна — не где-то, у «плохих», а в нас.

Внешне все было хорошо. В награду за премию отец поехал с ним во Францию, и Честертон писал оттуда Бенгли, рассказывая о «старых abbes... в черных одеждах», «бронзовых французских солдатиках» в «алых шапках», о «голубых блузах» рабочих и «белых чепчиках» женщин. Ощущение раскрашенной картинки уже есть, она — веселая, но еще не появились глубина и прозрачность. Вернувшись, в последнем классе, он написал стихи о Деве Марии и о святом Франциске; однако есть у него и стихи, типичные для тех, даже «разоблачительные».

1893 год уже был печальным. Упорно не желая поступать в университет, Честертон расставался с друзьями. Чтобы он все-таки «продолжить образование» нашли компромисс — он не уехал, но осенью стал посещать лекции в Лондонском университете. Латынь преподавал Хаусмен, тогда еще не прославившийся. Честертону его занятия не нравились, и он перестал на них ходить.

Более или менее постоянно ходил он в Слейд-скул, училище живописи, но, по его собственным словам, ничего не делал. Именно там он встретил, среди многих «декадентов», особенно страшного ему человека, о котором написал через десять лет с лишним эссе «Ученик дьявола».

Бывали они с братом (очень юным) в тех гостиных, где проводились спиритические сеансы. От них у Честертона осталось очень мучительное чувство, но поразило и то, что блюдечко просто врет. Очень смешно читать, как Эдвард Честертон, рассердившись, спросил, как фамилия его дальней родственницы, и оно ответило: «Мэннинг». Честертон старший сказал: «Чушь!». Блюдечко: «Была в тайном браке». Эдвард Честертон: «За кем?». Блюдечко: «За кардиналом Мэннингом».

Что это все значит, Честертон не понял. Как это приятно! Сейчас, в конце века, одни не верят, другие — многозначительно верят, и каждый точно знает, где правда. А девятнадцатилетний мальчик сумел видеть вот так и в этом признался.

Внешне все по-прежнему неплохо. Делает что-то Честертон или не делает, в Слейд-скул он ходит. На каникулы 1984 года он едет в Италию, и пишет из Флоренции и из Милана восторженные письма; объехал он много городов, был в Венеции и в Вероне. Однако именно в этом году мать советуется с директором его бывшей школы, как с ним быть, и тот говорит ей: «Шесть футов гения. Лелейте его, миссис Честертон, лелейте его».

Буквально de profundis сам он пишет стихи, не похожие на подражательную поэму о Франциске Ксаверии:

Был человек, он жил давно, на Востоке,
А я не могу смотреть на овцу или птицу,
На лилию, на поле колосьев, на ворона, на закат,
На гору и виноградник, и не подумать о нем.
Если это не значит «Бог», что же это такое?

В журнале, который издавала Слейд-скул, напечатали его рассказ о мальчике, которого считали безумным, потому что он всему удивлялся. Там возникает «благодарение за одуванчик», которым кончилась его последняя книга. Стихи этого года — самые разные, есть и вполне растерянные, а есть и «Рождественская песенка» с рефреном «mater sanctissima / ora pro nobis» и «Ave plena gratiae / Ave Rosa Mundi».

Летом 1895 школу он бросил и поступил на службу — сперва в одно издательство, потом — в другое, «Т. Фишер Анвин», где пробыл до 1901 года, почти шесть лет. Целый день он читал там чужие рукописи и давал отзывы. Вечером и ночью он писал сам. Летом 1896 он опять поехал во Францию и писал оттуда Бенгли об английских девушках в белых пальто и алых беретах, похожих на маки и о французских девушках с черными косами, в которые вплетены алые ленточки.

Видит он все яснее и четче, мир просветляется. Самое главное — то, что немедленно окупилось, как в сказке — то, что он непрерывно за это благодарит, хотя толком не знает, кого именно.

Когда он вернулся в Англию, случилось одно из двух главных событий его жизни.

Тогда, в первые месяцы века, Честертону уже заказывали статьи для газеты «Дэйли Ньюс». Журналистов в Англии было много, пресса в современном смысле существовала 200 лет. Пять лет назад, (1896) братья Хармсворды, будущие лорд Нортклиф и лорд Ротермер, начали «желтую прессу»; но видимо, газеты и журналы все равно были скучными, а часто — и пошлыми.

Честертон, как Роджер Эшли из «Дня Восьмого», не стал считаться с правилами — и сразу привлек внимание. Он это знал. При всей своей скромности, он писал невесте: «Я и впрямь думаю, что совершу переворот в журналистике, введя в газетные статьи поэтическую прозу».

Позже он определил бы свою манеру поточнее и посмешнее, но понятно, о чем идет речь. Недавно Александр Генис озаглавил статью о нем: «Дайте мне... Гилберта, и я переверну журналистику» [6], перефразируя слова своего (и моего) героя: «Дайте мне журналистику, и я переверну Англию».

Печатался Честертон и в «Спикере». Читатели стали осыпать обе газеты письмами, восхищаясь и спрашивая, кто такой Честертон; и просто пришлось издать статьи особой книжечкой. Это и был первый сборник его эссе, «Защитник». Именно оттуда «В защиту обетов», «В защиту скелетов», «В защиту нудных людей», «В защиту фарфоровых пастушек», «В защиту научной смеси», которые напечатаны теперь и у нас.

Через год, когда вышел второй сборник, к славе молодого эссеиста уже привыкли, и спокойно писали: «... если есть более сейчас популярный журналист, чем Г. К. Ч., я бы хотел с ним познакомиться». Привыкли и к карикатурам, таким беззлобным, что можно говорить об умилении. Быстро толстеющего, очень высокого Честертона прозвали Кунбус Флестрин, как лилипуты — Гулливера.

Чем же Честертон так удивил всех и обрадовал? Собственно, об этом вся книжка, но сейчас скажу самое главное: мир становился уж очень больным — он был здоровым; мир становился все прозрачней — он был поэтичным, как толстый эльф. Прозрачных эльфов хватало без него, хватало и тех, кого Льюис позже назвал «Человеком бесчувственным», а такого писателя — не было. Он соединил именно то, чего не хватало нашему веку; как мы видим из предыдущей фразы, половинки — вообще не держатся, немедленно портятся.

Немного позже епископ Радини-Тедески присмотрел себе секретаря, застенчивого деревенского мальчика, учившегося в семинарии, которого звали Анджело Джузеппе Ронкалли. Когда будущий Иоанн XXIII впервые слушал его, монсиньор Тедески сказал ему: «Не «или» — «или», а «и» — «и»! Папа вспоминал об этом принципе — там где мир разделяет, христианство объединяет. Почти тогда же это понял и сделал Честертон.

Вероятно, прав он и тогда, когда «верит в людей», в своего «common man». Казалось бы, начинался век, когда этот самый «common man» стал не только «hombre masa», а чернью тоталитарных стран. Так и не знаю, в чем тут дело; но прав — Честертон. Заметьте, что и здесь он противостоит еще одному, противоположному мнению. Он прекрасно знает, «что в человеке», верит в первородный грех, а «людям» и «поэтам» доверяет. Его полюбили и приняли оба «типа людей» [7], и, как ни странно — кое-кто из третьего типа, «умников».

Вероятно, Хилер Беллок все-таки был поэтом, но любовь к силе, агрессивность, высокомерие, особый цинизм, так хорошо описанный в «Антихристовом добре» Федотова, наводят и на другие мысли. Подружились они тоже в 1901 году, и настолько, что через несколько лет Шоу назвал их вместе Честербеллоком.

Тридцатилетний полу-француз, ненавидевший очень многое (декадентство, немцев, протестантов вообще, еретиков — и тому подобное) кончил Оксфорд, выпустил сборник очень хороших детских стихов, писал в газетах, стремился к политической карьере и неудачи свои приписывал тому, что он — католик. Когда он захотел познакомиться с новой знаменитостью, Олдешоу свел их в маленьком кафе неподалеку от Лестер-сквер, и Бэллок сказал: «Честертон, а вы хорошо пишете».

Читая об их дружбе, часто думаешь, что покровительственный тон остался навсегда. Бэллок был старше всего на четыре года, но несопоставимо солидней, а Честертон смотрел снизу вверх даже на детей. Трудно понять, раздражали Бэллока такие свойства или нет. То есть вообще, у чужих — несомненно раздражали, а у Честертона?

В Биконсфильде, где Честертоны жили с 1909 года, он почти не бывал, к Франсис относился в лучшем случае равнодушно (друзья Честертона очень ее любили), и недавно в одном докладе автор предположил, что он читал далеко не все честертоновские статьи, даже книги. Но ведь он овдовел в 19.. году, и никогда не утешился, на I-ой мировой войне он потерял сына, характер у него вообще был плохой.

На похоронах Честертона он плакал в пивную кружку, почти сразу — написал восторженную (и очень мудрую) книгу о нем. Словом, и то правда, и это, как и бывает в жизни. Честертон такие вещи знал, но никогда не расписывал, а говорил мимоходом, напоминая и называя.

Конечно, Бэллок влиял на Честертона. Если бы не это, такой справедливый, свободолюбивый человек не так однозначно становился бы на сторону полковника Дюбоска, а не доктора Хирша. [8] Но этим мы еще займемся, теперь я говорю о другом. Обычно думают, что такие, как сказали бы теперь «дособорные» католики — глупы, но это не так, чаще всего они умны (вспомним де Местиа).

В том-то и дело, в том их привлекательность, что они не обольщаются прекраснодушными надеждами на человеческую природу, просвещение или прогресс. Однако с ними случается то, что в другой связи, в конце жизни напомнил и назвал Честертон: «Тот, кто теряет милосердие, обычно теряет и разум».

Прозорливый Беллок, видевший в середине 10-х годов будущее арабского мира, и многое другое, тоже знал утопии, только «правые». Как все, кто думает почему-то, что сила совершается не в немощи, он выдумывал какие-то истинно католические страны и времена, кряжистых крестьян, в которых особенно хороша практичность, зловещих интеллектуалов. Позже я расскажу об его последних годах, это — истинная притча.

У молодого Честертона есть похожий крестьянин (в «Четверге»), и много кретинов — интеллектуалов — например, в замечательном эссе «Человечество» [9], и немного позже — Хирш-Дюбоск, но все это перекрывает, если не перечеркивает, видение Макиэна из «Шара и креста» [10].

Что бы Честертон ни написал, как бы он ни бывал похож на самого худшего Бэллока, эта сцена — существует. Отводя ей столько места, я хочу передать, как она для нас важна. Сколько раз приходилось ее пересказывать! И что удивительно — она была в первом варианте книги, когда Честертону исполнилось 35 лет. Он уже это знал. Он вообще так много понимал, что одному уму это не припишешь.

Уилфрид Уорд, один из вождей «католического возрождения» почти сразу, увидев его статьи, назвал его пророком. Много раз повторяли это, и часто объясняли, что пророк — не прорицатель, а переводчик, с Божьего языка на человеческий своего времени. Честертон был и прорицателем, а таким переводчиком — почти всегда.

Кроме того, вспоминаешь, что кто-то из святых связывал мудрость с кротостью. Да это и так ясно: без смирения и кротости Бога не услышишь. Попробую напомнить, что сообщал молодой пророк в начале своего служения, когда еще не вступили в дело новые переплавки, среди которых было и полное подобие. Wisdom

Осенью 1896 года Олдершоу повел Честертона в гости, чтобы тот познакомился с его невестой, Этель Блогг. У нее были две сестры и брат. Отец умер, они жили с матерью в пригороде, который называется Бедфорд-парком. Он был новый, его начали строить двадцать лет до этого, для «людей искусства», которым было тяжело в сером, скучном Лондоне. Описывая Бедфорд-парк и Лондон в «Автобиографии», Честертон именно так их и представляет. Он не сомневается, что тогдашний город похож на «плохой чертеж», а Бедфорд-парк — «причудливое предместье».

Действительно, домики там стилизованные, в стиле королевы Анны (1702-1714), но и в других местах такие есть, а доходные дома прошлого века, для нас — уютные, даже поэтичные, прекрасно уравновешены дворцами, особняками, соборами, а главное — садами. Но Честертон искренне считал, что Бедфорд-парк — совсем уж сказочный, и это правда, даже если для нас сказочно и все остальное.

Кстати, именно он этому и учит. Чертеж или не чертеж, Честертон описал все так, что пятьдесят лет мне снился Лондон. Оказался он именно таким, как у него.

«Причудливое предместье» он описал через 12 лет, в «Четверге». Недавно я там была, посидела в кафе, посмотрела на кабачок, постояла перед домиком Блоггов, Рядом есть маленькая железнодорожная станция. Метро тоже есть, в самой сердцевине, но оно всегда закрыто, кроме раннего утра. Надо ехать до Хаммерсмита и идти прямо на запад. От Ноттингхильских ворот, рядом с которыми (чуть южнее) жили Честертоны, к Бедфорд-парку — прямой путь, через Хаммерсмит, все на Запад.

По «Автобиографии получается, что бродя по Лондону, Честертон неведомо зачем свернул в сторону, взобрался на мост, перекинутый через пути, и увидел» вдалеке, над серым пейзажем, словно рваное красное облако заката, искусственную деревню...«прошла я не весь путь, только от Хаммерсмита, остановки три (автобусных), но других мостов там не было. Скорее всего, он взобрался на мост уже в Бедфорд-парке — тогда почему «вдалеке»? Но это еще ничего; непонятно другое — связаны эти мгновения с тем, что Олдершоу повел его к Блоггам, или нет.

Конечно, жизнь состоит именно из таких совпадений: влез на мост, увидел — и тут ведут именно туда. Но если прочитать только «Автобиографию», естественно подумаешь, что Честертон сам пошел искать странное предместье. Во всяком случае, я думала так лет тридцать, и даже писала.

Много позже Честертон вспоминал, что молоденькая Франсис напомнила ему мохнатую гусеницу с перехватами. Видимо, у нее были распущенные волосы, украшенные в духе прарафаэлитских картин. По его словам, она была похожа на эльфа или на девушку с картин Берн-Джонса «если бы лицо ее не было смелым». Гость увидел в нем «аскезу веселости, а не аскезу печали, та легче». Пытаясь поточнее изобразить свою прекрасную даму, он писал: «... гармония коричневого и зеленого. Есть и золотое, не знаю что, наверное — корона».

Объясниться в любви он решился только летом 1898 года, у мостика, в Сент-Джеймс парке. Миссис Честертон не очень понравилось, что он женится, свадьба долго откладывалась, видимо — главным образом из-за нее. Пишут они друг другу так деликатно, что надо вычитывать это между строк. Скорее всего, она боялась за своего странного сына. Блогги были беднее и ближе к богеме, но свободомыслящие Честертоны вряд ли обратили на это внимание. Кроме того, Франсис во многом была гораздо дальше от богемы.

Со всеми своими зелеными платьями, опушенными серым мехом, она, жившая рядом с Йейтсом, совершенно не походила на мечтательную, изысканную барышню, вроде тех, кого так хорошо высмеивал Вудхауз. Она терпеть не могла луну, любили огород больше, чем сад, а главное — верила в Бога и ходила в церковь.

Честертоны были такими, как их круг, скажем — брат Мэри Луизы, биолог, помощник Гексли: очень строгий к себе нравственный кодекс, любовь к Христу, нелюбовь к обрядам и догмам, сравнительный скепсис. Что говорить, это гораздо лучше ханжества, но очень неустойчиво. Дети обычно идут или вверх, или вниз.

Как бы то ни было, Честертон, видевший и скептиков, и каких-то дичайших мистиков, отнесся к ее церковности с благоговением, и на десятом году брака, посвящая ей поэму, честно писал: «Ты, что дала мне крест»

Сразу после объяснения у мостика он сообщил невесте: «Чувство собственной ничтожности захлестывает меня, я пляшу и пою» Этой фразой можно описать всю его мудрость. Обычно человек, ощущая свою ничтожность, скорее сердится, чем поет.

Последние годы прошлого века молодой Честертон целые дни работал, вечером бежал в Бетфорд-парк, ночью писал невесте. Тем временем отец дал денег на издание книжки, в которую вошли странная, довольно подражательная поэма «Дикий рыцарь» и некоторые стихи. Рецензии были, и хорошие, но ничего особенного.

Начался двадцатый век — конечно, в1901, а не в 1900 году. И, словно историю писал Честертон, все переменилось: умерла королева, поженились Гилберт и Франсис, а молодой эссеист стал знаменитым.

28 июля 1901 года, сразу после венчания, Честертон зашел выпить молока в молочную «Белая лошадь», где бывал в детстве с матерью. Биографы обсуждают, не слишком ли это по-детски. Но если удивляться, что Честертон похож на ребенка, трудно его любить.

Позже, когда начался «настоящий 20 век», Честертон тяжело и непонятно заболел. Проведя без сознания конец 14 года и начало 15, он очнулся. Но если бы он умер, на свете остался примерно тот же писатель. В самом начале своей славы он стал героем бесчисленных карикатур. Один человек сказал, что у него голова ангелочка и тело Фальстафа.

Читатели прозвали его Человек-гора, как лилипуты — Гулливера. Волосы немножко отросли, образовались завитушки на затылке, как у детей того времени (те, кто постарше, видели такую прическу на значке октябренка). От 26 до 40 лет Честертон написал половину рассказов об отце Брауне, почти все романы, «Ортодоксию», «Чарльза Диккенса», поэмы «Белая лошадь» и «Лепанто», лучшие эссе. Словом, если бы он умер, нам бы осталось достаточно мудрости — но он не умер.

Вскоре после свадьбы молодые Честертоны переехали за реку, в скромный Баттерси. Жили они тоже скромно, он ощущал себя поденщиком-журналистом. Денег им постоянно не хватало. В 1904 году он проел последнее в кабачке «Чеширский сыр», пошел в издательство и рассказал замысел «Наполеона Ноттинхильского». Ему дали авансом 20 фунтов, он прибежал домой и высыпал Франсис в подол золотые монеты. Через несколько месяцев, когда он сдал свой первый роман (предсказав по ходу дела дату 1984), ему заплатили еще, совсем немного.

Чтобы понять, чем покорил англичан нелепый молодой писатель, лучше всего прочитать его книги. Он откуда-то знал, что сила совершается в немощи; что маленькое лучше большого; что смотреть на людей и на вещи надо не сверху, а снизу. Словом, он воссоздавал для себя мудрость христианства и хотел как можно скорее поделиться ею с другими. Удивительно, что этот подарок с благодарностью приняли.

Примечания:

  1. Слова эти приводит один из биографов Г. К. Ч., Джозеф Пирс. Вероятно, это — аллюзия; а я-то думала, что наш «свет в конце тоннеля» выдумали здесь, скажем — авторы «Огонька» в конце 80-ых годов!
  2. Сильно искаженные стихи 2 Пс 34: 2, 3 («Возьми щит и латы... обнажи меч»), буквально — «Бог мой меч и мой щит лат».
  3. «Деревянный меч» (см. пятитомник изд-ва «Остожье», т. IV, стр. 224)
  4. «Преступление Гебриэла Гейла» (см. «Остожье», т. IV, стр.155)
  5. см. «Остожье», т. IV, стр. 329
  6. См. «Сегодня»
  7. См. эссе «Три типа людей» (Остожье, т. V, стр.. ..)
  8. См. рассказ «Поединок доктора Хирша» («Остожье», т. II, стр. 236 и далее)
  9. См. «Остожье», V т., стр. [?]
  10. См. «Остожье», III т., стр. 350

Автор: Наталья Трауберг

Навигация по разделу:


Сайт «Честертон.ру» (2001-2024) создал и поддерживает Вениамин Чукалов.

Rambler's Top100 Top.Mail.Ru